Зверев быстрым шагом вышел во двор, огляделся, подманил волокущего от колодца ведра мальчишку:
— Андрей! Полешко у навеса подними и брось мне.
— Дык, княже, я сейчас воды лошадям налью, да в дом перенесу.
— Перенесешь, перенесешь, — согласился князь. — Но сейчас возьми любое и кинь мне.
Паренек поставил ведра, поправил шапку, подобрал ближнюю деревяшку и кинул Звереву куда-то за левое плечо. Князь резко повернулся, рубя ладонью воздух, послышался сухой стук, и полешко, резко изменив траекторию, врезалось в стену между нижними окнами.
— Во, здорово! — восхищенно вскрикнул мальчишка и кинулся туда, подобрал березовую деревяшку, покрутил, ткнул пальцем в довольно глубокую вмятину. — Вот, вот куда попало! Здорово! А мне так можно, княже?!
— Кистени в оружейной комнате есть, бери и тренируйся, — разрешил Андрей. — Холопы все где? Что-то я не вижу никого, кроме Полеля.
— Мамке на кухне помогают.
— Чего они там такой толпой делают? Ладно, ступай носи воду, потом поленья сложишь… — распорядился князь, заправляя грузик кистеня обратно в рукав. Он собрался узнать, чем полдня занимаются на кухне четыре здоровых мужика, но опоздал — со стороны черного входа потерявшиеся холопы вынесли на доски двора две большущие корзины с мокрым тряпьем: штанами, рубахами, простынями, наволочками, портянками.
— Вон там я крюки видела, Мефодий, — деловито указала Варвара, скидывая с плеча бечеву, — и вот здесь, напротив. Как белье развесите, можете в трапезную идти, я как раз щи согреть успею. И смотрите, по земле не волохайте! Знаю я вас.
Князь понял, что слугам не до него, скинул на перила крыльца ферязь, рубаху, кистенем прижал и отправился дальше колоть дрова.
Минут через десять холопы позвали его обедать, но Андрей отказался, велел только передать приказчице, что разрешил выдать на всех бочонок хмельного меда. А еще через полчаса, опустошив до самого края первый ряд чурбаков, уже сам зашел в трапезную:
— Ну что, пообедали? Тогда собирайте припасы, завтра выступаем. Никита, нам не меньше двух недель через Дикое поле тащиться, так что возьмите крупу, мясо, дров. Там постоялых дворов не будет. Без саней не обойтись, все едино сундук везти. Так что пусть их будет трое, и возьмите все необходимое с запасом. Боголюб, вместо броней выбери на всех добротные тегиляи. Вместо оружия придется обойтись рогатинами и косарями. Четыре пищали тоже возьми, без них мы вовсе беззубыми останемся. На рассвете в путь.
От Москвы до Тулы путь не близкий. Пять долгих дней по накатанному зимнику от деревни до деревни, от постоялого двора к постоялому двору. И если раньше во время пути Андрей мог поболтать хотя бы с Пахомом — своего воспитателя князь привык воспринимать почти что ровней, — то теперь он оказался среди холопов, ровно тигр в кошачьей стае. Слуги есть — но собеседников не найти.
За пять дней Зверев успел передумать всякого. И об отце, которого еще предстоит найти, и о тайном приказе государя. И о Полине, и о Вареньке.
Андрей знал, что любит свою жену. Да чего там знал — просто любил! Уже два письма успел ей отписать — из усадьбы от матушки и из Москвы, чтобы боярин Кошкин с государевой почтой на перекладных отправил. Любил свою Полюшку и в мыслях не собирался ей изменять. Но стоило ему оказаться наедине с Варей, и ее голос, ее взгляд, волосы, самое ее дыхание насылало на Андрея какое-то наваждение, раз за разом оканчивающееся одним и тем же.
Вот и перед отъездом выяснилось, что комната для приказчицы так до сих пор не назначена — с чем Варя и пришла к князю поздним вечером накануне отъезда. Теперь, скача меж белых, как фата невесты, заснеженных полей и сверкающих хрустальной чистотой заиндевевших лесов, Зверев мучился совестью. Оттого, что поступил неправильно. Оттого, что изменил жене. Оттого, что воспользовался беззащитностью Вари. Оттого, что у него растет сын, а он даже не может сказать мальчишке, чей тот на самом деле отпрыск. И мысли эти тягостные довели князя Сакульского до такой тоски, что в Туле, сразу по приезду, он исповедался в пятишатровом Архангельском соборе, рубленном из благородного векового дуба.
— Грех на тебе, сын мой, — без особой укоризны, даже как-то скучающе ответил ему упитанный батюшка в выцветшей фелони. — Прелюбодеяние есть сие, а не наваждение и не любовь, потакание плотским устремлениям своим, ублажение чресел. За сие епитимию на тебя налагаю…
— Какая епитимия, уважаемый? — не дослушал священника Андрей. — Не могу я сейчас, некогда. В Крым скачу, пленников выкупать по государеву приказу.
— А-а! — встрепенулся святой отец. — Сие есть дело благородное, важное, душеспасительное. Коли десятерых невольников христианских на свободу выкупишь, за то тебе любой грех простится. Поезжай, сын мой, благословляю!
И осененный крестом князь вышел на свежий воздух. Он впервые за все время понял, насколько это хорошо и удобно — быть христианином. Откупился, дело полезное людям или церкви сделал — и все грехи списаны. У язычников такие фокусы не прокатывали. Язычник, коли уж ошибся, оступился, предал — ответственность за ошибку нес до конца и даже после смерти оправдывался за нее перед предками. Позор ни кровью, ни славой не смывался. Коли свершил проступок — он останется на твоей совести навсегда. Никто и ни за что язычнику блуд бы так просто не забыл.
А здесь: раз — и совесть отмыта!
Надо признать, получив отпущение греха и благословение в дорогу, князь Сакульский и правда почувствовал себе легче, словно второе дыхание открылось. Посему задерживаться в Туле он не стал, и на рассвете его скромный обоз из трех саней подкатился к запертым южным воротам.